История и эмоции. Видение
***
Пользуясь широкими рамками жанра публицистического эссе, обращусь к личной памяти и собственным эмоциям как объекту исследования: каким мне виделось будущее в прошлом и что наступило «на самом деле». Теперь, когда мне шестьдесят два года, интересно – по крайней мере, это интересно мне самому – вспомнить и сравнить: что я ожидал от будущего, к чему стремился, что «строил» – и что получилось на самом деле. Мыслями о будущем, образами будущего была наполнена жизнь моего поколения, да и всей страны. Это были 60-е – годы, ставшие именем нарицательным, годы, обозначившие определенное поколение и вполне определенный строй мысли, мотиваций. «Шестидесятники» для меня – скорее старшие братья: не «отцы», но и не ровесники. Большинство «шестидесятников» лет на 10–15 старше, они помнили войну, некоторые даже участвовали в ней. Название, прикрепившееся к этому поколению, по мнению их самих, неточное. Правильнее их было бы называть «пятидесятниками» (Василий Аксенов) – по десятилетию вхождения в жизнь, в профессию, по осознанию ломающейся политической реальности. А вот мое поколение – по тем же признакам – как раз и есть «шестидесятники». Это для нас полетел в космос Гагарин, для нас образовалась группа «Битлз», для нас шло бурное освобождение африканских народов при братской помощи СССР, для нас американцы завязли во вьетнамской войне, для нас на экраны вышли «Кавказская пленница» и «Фантомас».
Мыслями о будущем, образами будущего была наполнена жизнь моего поколения, да и всей страны. Это были 60-е – годы. Большинство «шестидесятников» лет на 10–15 старше, они помнили войну, некоторые даже участвовали в ней. Правильнее их было бы называть «пятидесятниками» (Василий Аксенов).
Я не сомневался ни в победе коммунизма, ни в том, что история закономерно развивается от низшего, недоразвитого (феодализм, капитализм) к высшему, более совершенному (социализм, коммунизм). Это было не ощущением некой теоретической возможности, а спокойным знанием – сродни уверенности в наступлении зимы или лета. Все вокруг лишь подтверждало мощь и неизбежность прогресса, прежде всего – развитие техники. Каждодневно ощущалась могучая поступь научно-технического развития: первый спутник, второй – уже побольше, потяжелее. Потом настал черед собачек Белки и Стрелки, потом и до Луны долетели, потом Гагарин–Титов–Николаев–Попович–Быковский–Терешкова… Я всю жизнь, как музыкальную фразу, помню эти имена. Научно-технический прогресс пронизывал всю нашу жизнь не только в космосе, но и в ежедневных победах развивавшейся промышленности: то запустят какой-то «стан-3500», то небывалую плотину для ГЭС построят, непрерывно появлялись все более совершенные модели самолетов: Ту-104, Ту-114, Ту-134, Ту-144, Ил-18, Ил-62, Як-40. Да и бытовая техника не стояла на месте: холодильники, стиральные машины, телевизоры и радиолы, магнитофоны, пылесосы и полотеры – все вместе формировало ощущение не только очевидности прогресса вообще, но и фактического его присутствия в жизни.
Гармония ощущалась не только в научно-техническом прогрессе, но и, как ни странно, в постоянной нехватке чего-то в жизни. Пресловутый дефицит выполнял и некую позитивную роль: он был тем, что следовало преодолевать, – и многое действительно преодолевалось. Нехватка вещей, их недоступность играли роль «зла», которое, однако, было злом побеждаемым. Дефицит и прочие жизненные несовершенства обеспечивали диалектическое противоречие, являвшееся источником движения вперед, развитием. Был ясен путь, ясна была и цель – коммунизм, общество справедливости: от каждого по способностям, каждому по потребностям. Пока этого не получалось, но таким, как я, было совершенно ясно, что со временем получится.
Прогресс был виден и ощутим не только в научно-технической области. Сетования поэта Слуцкого: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», – были поэтической шуткой, не более. «Лирики» находились не просто «в почете», а прямо-таки в фаворе. Слава и обласканность властью наших знаменитых «стадионных» поэтов, наших «звезд советской эстрады», наших кинематографистов, писателей, художников были предельными. Нынешнее блеяние «кумиров прежних лет» по поводу того, что им «не давали», их «не пускали», их «запрещали», выглядит унизительными нищенскими побасенками, рядом с которыми присутствовать стыдно, не то что их произносить. Те, которые действительно попадали под несправедливые жернова судьбы и системы, разумеется, были, но их для столь мощного многоголосого хора нынешних псевдожертв «тоталитарного режима» не хватило бы. Несомненно, наряду с такими, как я, были и люди с совсем иными представлениями о должном. И их право на иной взгляд ничуть не меньше моего. А их роль в судьбе – страны и моей личной – оказалась гораздо важнее моей собственной.
Возвращусь к образу будущего, которое нами ожидалось, не ограничивая себя словами «коммунизм» и «светлое будущее», а пытаясь нащупать наиболее глубинные чаяния – мои и окружавших меня людей. Пытаясь восстановить свои ценностные представления тех лет, я стараюсь вспомнить: к чему, по моему тогдашнему мнению, следовало стремиться, что есть успех. Думаю, именно этот аспект жизненной философии наилучшим образом характеризует представления о должном, желанном будущем, а вовсе не лозунговые и плакатные концепции политических теорий.
Главным в жизни считалось (мною и близкими) «найти себя», определить ту профессию, то поприще, к которому есть природные склонности, талант, если он имеется. Максимально раскрыть, развить свои способности – именно это представлялось наиболее важным. Все остальное (деньги, слава, общественное положение) считалось второстепенным. И при этом – естественным следствием правильности выбора. Если ты не ошибся в выборе профессии – признание и успех придут обязательно!
Научно-технический прогресс пронизывал всю нашу жизнь не только в космосе, но и в ежедневных победах развивавшейся промышленности: то запустят какой-то «стан-3500», то небывалую плотину для ГЭС построят, непрерывно появлялись все более совершенные модели самолетов: Ту-104, Ту-114, Ту-134, Ту-144, Ил-18, Ил-62, Як-40.
Я получил лучшее в мире образование. Звучит вызывающе и претенциозно, однако, полагаю, что дело обстоит именно так: я окончил физический факультет университета по специальности «теоретическая и математическая физика». Можно, конечно, при оценке уровня полученного образования сравнивать достаточно важные, но вторичные признаки: какой именно университет, с какими оценками и т.д. Эти факторы значимые, но не отменяют высказывания в его общем смысле: образовательная программа и качество преподавания, мне предоставленные, соответствовали высшему уровню мировых достижений в этой сфере. Я знал физику и математику не хуже выпускников Кембриджа, Гарварда или Массачусетского технологического университета – что впоследствии жизнь подтвердила. Мы находились на уровне самых последних достижений науки и обладали передовыми исследовательскими навыками. Мы ощущали себя полноценной частью единого мирового процесса «познания природы». Говоря языком современным, мы (физики-математики) давно и всецело были глобализированы, у нас на всех была одна общая система знаний и умений, общая и цельная картина мира, созданная усилиями мировых гениев из разных стран и народов. Поэтому у меня не было причин для устойчивого недовольства действительностью.
Гуманитарии зачастую находились в ином положении, сфера их деятельности – в какой бы стране и в какие бы времена они ни находились – всегда весьма жестко ограничена и предопределена языково-культурной и политической средой. Разумеется, это было и ныне является серьезной причиной для недовольства политической (культурной, языковой, религиозной и т.д.) средой обитания и профессиональной деятельностью многих гуманитариев. Граница между «гуманитариями» и «негуманитариями» в том смысле, о котором я сейчас говорю, очень условна. Например, физик Андрей Сахаров в силу обстоятельств личного и, возможно, мировоззренческого характера весьма остро вдруг почувствовал «несвободу», до которой многим другим физикам не было никакого дела либо они не придавали этому такого значения.
Поскольку я родился в семье, в которой общая культура и научная работа ценились превыше всего, то соответствующая иерархия смыслов была мною воспринята как нечто естественное, тем более что система ценностей, пропагандировавшаяся в стране, не вступала с ней в противоречие. Путь «восхождения к успеху» был для меня понятен: университет–аспирантура–кандидатская–докторская… И главным во всех этих формальных вехах была профессиональная и творческая состоятельность, признание профессиональной среды, общее содержание жизни. Мое успешное будущее годам к шестидесяти представлялось примерно следующим. По формальным признакам: доктор физико-математических наук, профессор, автор некоего «достаточного» количества опубликованных научных работ и монографий, в которых отражены полноценные (в меру таланта и усердия) результаты исследований. По внутреннему содержанию: максимально широкая эрудиция в разных областях, основательное знание мировой литературы, искусства – живописи, музыки, театра, кино. По материальному уровню: очевидное и автоматически возникающее благосостояние профессора вуза – квартира, наполненная хорошей библиотекой и собранием граммофонных пластинок, быть может, автомашина, возможность путешествий по родной стране, а в исключительных случаях и за границу. По признакам, так сказать, демографическим – полагал иметь семью, двоих-троих детей и некоторое количество внуков, а также сохранять тесные отношения с родственниками и друзьями, то есть поддерживать «родоплеменной» и «профессионально-дружеский» кластеры общения. По признакам «метафизическим» я вообще ничего не хотел обрести в будущем, поскольку ни о чем подобном не думал: я считал себя атеистом «как все», и ни проблема загробной жизни, ни проблема греха или спасения души меня не интересовали. Церковь как религиозный институт я воспринимал как пережиток прошлого, который должен отмереть сам собой. А вот к Церкви как объекту культурно-исторического наследия я относился с любовью, считая, что храмы надо беречь и восстанавливать, что церковную музыку надо исполнять и слушать, что иконы – важнейшая часть русского искусства и т.д.
Я не хочу представлять нашу семью неким оторванным от реальной жизни островком «материалистического идеализма». Были у нас и критический взгляд на происходящее, и достаточно жесткие оценки прошлого, и неудовлетворенные бытовые нужды, и систематическая нехватка денег, и неприятие многих глупых императивов, принятых в обществе. Видел я вокруг себя и другие семьи, и другие идеалы. Сейчас для меня именно эти отличия, их природа стали одним из самых главных «внутренних дискурсов». Я пытаюсь понять природу того смертельно опасного раскола, в котором мы существуем и который продолжает с огромной настойчивостью добивать страну. Я хотел бы максимально глубоко и обстоятельно понять, почему родившийся в 1902 году в Костромской губернии Белкин Николай Иванович (мой отец) и родившийся в 1921 году в соседней Ярославской губернии Яковлев Александр Николаевич (член Политбюро ЦК КПСС, «прораб перестройки») столь различны по своим глубинным принципам, по своим ценностям? Почему первый – просто и без пафоса любил свою страну и всю жизнь отдал науке, второй – «тоже-ученый» – стал ее сладострастным палачом? Почему я, родившийся в Ярославле в 1950 году, люблю свою страну во всей ее сложной и противоречивой целостности, а родившаяся со мной в один год в Барановичах Валерия Ильинична Новодворская ненавидит ее с глубокой профессиональной самоотверженностью санитара-истребителя вредных насекомых? И можем ли мы найти компромиссное сосуществование во имя общих для нас высших ценностей?
Сетования поэта Слуцкого: «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне», – были поэтической шуткой, не более. «Лирики» находились не просто «в почете», а прямо-таки в фаворе. Слава и обласканность властью наших знаменитых «стадионных» поэтов, наших «звезд советской эстрады», наших кинематографистов, писателей, художников были предельными.
***
Восстанавливая тот образ будущего, который существовал в моем воображении в далеком прошлом, могу быть неточен во многих деталях, но при этом я уверен, что существенные, базовые черты передаю правильно. Во всяком случае, о том, к чему пытаюсь пробиться – к ценностному ядру семьи и моему личному, – стараюсь писать правдиво.
Благословенные шестидесятые сменились семидесятыми – именно этот период сейчас называют застоем. В том контексте, о котором я пишу, те годы – как раз не застой, а начало мощной турбулентности, сомнений, расхождений в жизненных принципах, для многих – переоценки фундаментальных взглядов на общество и государство. Для меня основным источником этих «возмущений» была среда научно-технической интеллигенции, часть которой начала эмигрировать, что сопровождалось пересмотром взглядов на «идеалы коммунизма» и на «пороки капитализма». Сердцевиной такого пересмотра и такой переоценки в большинстве случаев была неудовлетворенность материальным положением и материальными перспективами в сравнении с таковыми в «развитых странах». В иных случаях неудовлетворенность исходила из религиозного или национального дискомфорта. Я, разумеется, находился под влиянием этих разговоров, периодически погружался в информационный поток, описывавший замечательную, изобильную жизнь «там» и мрачную несвободу в мире тотального дефицита «здесь». При этом, однако, мое ценностное ядро – как я теперь понимаю и формулирую – не размывалось, не разрушалось. Я лишь становился более информированным, но не утрачивал при этом благоразумной способности подвергать сомнению любые сведения. Во мне не происходила смена представлений о «правильном пути», не формировалась стратегия перебежки «туда, где лучше». И если я к концу семидесятых уже догадывался, что в восьмидесятом году коммунизм построен не будет, то считал это лишь неточностью прогноза, ситуативной ошибкой, а не принципиальной непригодностью парадигмы. Важно также отметить, что к концу семидесятых мой критицизм в отношении существовавшей политической системы и ее справедливости изрядно возрос. Вера в «неотвратимое» светлое будущее подугасла, а значимость материального фактора возросла. Разнообразие судеб и жизненных путей моих коллег, сверстников, множественность факторов, влиявших на это, указывали, как минимум, на то, что не все в жизни так однозначно и «единственно верно», как думалось в юности. Я тогда еще не мог осознать «джексон-вэниковскую» эмиграцию моих коллег и знакомых как «смену личной парадигмы», но ясно осознавал приятие ими других «правил игры», других жизненных ориентиров, которые они воспринимали не только как более выгодные, но и более справедливые для себя и своих детей. Ради этого они отказывались от культурной и языковой среды, не просто принимая неизбежность превращения их детей и внуков в иной культурно-языковый тип, но и горячо желая этого.
***
Восьмидесятые годы с очевидностью продемонстрировали маразматическую беспомощность высшей власти, необходимость перемен, но таких перемен, которые приведут-таки к построению общества всеобщей справедливости – общества, по-прежнему называемого коммунизмом или «социализмом с человеческим лицом». Любой партийный лидер, призвавший к переменам, был обречен на успех и всенародную поддержку. Таковым оказался Горбачев. Конечно, важно понять, кто он – дурак или умница, мерзавец или праведник, предатель или герой, политический диверсант или кто-то еще. Важно – но не для моих рассуждений. Для моих рассуждений важнее, что в результате его деятельности у меня было отнято будущее. То самое будущее, к которому я стремился, к достижению которого готовил себя и своих детей. То будущее, за которое я нес ответственность перед поколениями своих сограждан.